Валентин Гафт: «О существовании сына я узнал, когда ему было уже три года»
08.06.2014 10:00

«Я не знал о том, что родился ребенок. Мать Вадима — благороднейшая женщина — ничего от меня не требовала, ни на чем не настаивала, даже ничего не говорила. Сейчас Вадиму уже сорок с лишним лет, а мы только недавно начали общаться...»

Собственное просторное жилье у меня появилось очень поздно — и исключительно благодаря Оле (жена Гафта — Ольга Остроумова. — Прим.ред.). Без нее я не решился бы на такую авантюру, как кредит. Ремонтом и дизайном занималась Оля. Помню, когда я вошел туда — в первую в своей жизни квартиру, — сказал: «Это дом-музей Гафта?» Я все никак не мог поверить: слишком привык, что у меня в лучшем случае — комната.

Я вырос в коммуналке в доме на улице Матросская Тишина. Напротив нашей пятиэтажки была психиатрическая больница, справа — знаменитая тюрьма, слева — рынок, еще левее — студенческое общежитие МГУ, окна которого выходили на пустырь, где мы часто играли в футбол. А в общежитии жила одна прелестная курносая девушка Дина Василенок. Я был в нее влюблен, но она об этом ничего не знала.

Сейчас Дина доктор физико-математических наук. Так вот, при том, что вообще-то я играл в футбол не самым лучшим образом, стоило Дине появиться в окне, я весь преображался и бил по мячу с такой силой, что трещали доски в заборе. Даже начинал кричать на своих товарищей, чего обычно не смел: «Мне пасуй!» При ней я становился смельчаком — кажется, у меня даже фигура менялась. Но когда Дина исчезала, я сразу же становился прежним — робким и неуклюжим. Через какое-то время Дина снова выглядывала в окно, и я снова забивал голы. Кстати, до сих пор имеет значение, кто на меня смотрит. Не дай бог подумать, что ты должен всем нравиться.

 

 

 


— Вы ведь не потомственный актер?

— Наша семья совершенно не театральная. Папа работал прокурором. А у мамы вообще не было никакого образования. Но она знала столько, что могла поддержать разговор на самые разные темы. Любила театр, много читала. Мои родители — оба с Украины. Мама из многодетной семьи — 13 детей. Дед был ломовым извозчиком. Когда мы приезжали к нему, дед встречал нас на лошади, запряженной в телегу с соломой, и вез домой. Я просил, чтобы меня отнесли в хлев к корове с теленком, дед поднимал меня повыше, я гладил теленка, чтобы он лизнул мне руку.

В очередной раз мы должны были ехать к деду на Украину 21 июня 1941 года. Чтобы достать билеты на поезд (а с ними было трудно), наша домработница Галя, чудесная девушка, простояла всю ночь на вокзале, а потом купила с рук — как выяснилось, ей подсунули фальшивку. Взрослые говорили, что Галю обманула какая-то «аферистка» — я впервые тогда услышал это слово. Нам удалось взять новые билеты — на 22-е число. Но утром по радио выступил Молотов: началась война. Конечно, мы остались в Москве.

Тот поезд, которым мы должны были отправиться 21-го, возможно, попал под бомбежку. Отец сразу же ушел на фронт добровольцем. Но мне почему-то не запомнился этот момент. Зато я отчетливо помню проводы в армию моего двоюродного брата Исая, которому тогда исполнилось 19 лет, — он тоже записался добровольцем. Брат был в зеленой гимнастерке и галифе, я обнял его, едва доставая лицом до ремня, уткнулся лбом в пряжку и впервые в жизни заплакал так, что не мог сдержать свой рев. Мне было шесть лет.

 

 

 



 


Я ужасно стеснялся своих слез, поэтому долго-долго так стоял, не отрывая лица от живота Исая. Хотя чего мне было реветь? Я думал, что война пройдет здесь, у меня под окном, за забором, с одной стороны — наши, с другой — немцы, и я увижу, как наши станут побеждать. У нас самые сильные пограничники — Цюрупа и его собаки. Но все, как известно, получилось совсем не так.

Помню запах сырой известки и журчание воды в трубах — это жуткое ощущение бомбоубежища. И вой воздушной тревоги, который нельзя ни с чем сравнить. Помню, мама ночью меня сонного несла завернутого в одеяло на руках по лестнице с четвертого этажа в бомбоубежище — мне хочется спать, и я трясусь то ли от холода, то ли от страха.

Иногда приходили письма с фронта от отца: он писал, что пришлет мне немецкий фонарик, в котором можно включать то красный, то зеленый свет. И действительно передал мне с кем-то этот фонарик и свои майорские погоны, чтобы я на них посмотрел. Я гордился, какой у меня папа, и мысленно прибавлял ему звезды. В конце 44-го года раненого отца привезли в Москву, и мы с мамой приходили к нему в госпиталь. Он был весь забинтованный, лица вообще не видно. Около кровати на тумбочке, на белой салфетке стояли тарелки с едой и стакан с абрикосовым компотом.

Выпил этот компот я, и казалось, что нет никакой войны, что это не госпиталь и отец не ранен. Но, придя домой, увидел в газетах снимки с боев и тыкал ножиком в тех, кто ранил моего отца. Помню неповторимый голос Левитана по радио. Война кончилась. Я играл в «расшибалку», но внутри испытывал счастье — мы победили. Мама ходила на Белорусский вокзал в надежде встретить своих братьев, но все, кроме одного, погибли. Никого не встретила.

Ну а потом была жизнь после войны. Я стал подростком. Помню вечера во дворе, за полночь. Мама кричала: «Валя, иди домой, уже поздно!» Но я стоял и слушал блатные песни, щемящие душу. Я восхищался, какие ребята в нашем дворе были свободные. И потом, уже будучи артистом, я говорил себе: вот они артисты, а не я!

 

 


 


Я хотел быть сильным и храбрым. Юрку Крюкова, который жил на первом этаже, я все время вызывал «стыкаться». Но ходил к нему слушать пластинки. Его мама купила патефон, а сама была похожа на певицу. Я помню этот красный патефончик, пластинки пахли подсолнечным маслом. Юркиным соседом был парень по кличке Киса. Он сидел несколько лет в тюрьме за хулиганство, но очень обаятельный, в татуировках и с юмором.

Помню, как весь двор увлекался шахматами — наш Ботвинник был чемпионом мира. На кухне Юрка и Киса научили меня играть в шахматы. Но своеобразно: неправильно показали, как ходят фигуры. Суть игры я уловил: нужно объявить мат королю. Первые партии я сыграл в психиатрической больнице, которая, как я уже говорил, находилась напротив нашего дома. Там рядом был так называемый Английский сад, где росли немыслимо высокие деревья — видимо, когда-то давно их посадили как-то по-английски. На кронах этих деревьев обитали тысячи ворон, которые галдели, каркали, и все столы и лавочки под деревьями были белые-белые, словно в снегу.

По саду гуляли выздоравливающие психи в серых халатах и стоптанных тапочках, молодые и старички, ходили медленно, некоторых поддерживали родственники. Я сел с досточкой, и, конечно, желающих сыграть в шахматы оказалось много. Ко мне подсел один выздоравливающий, и я неправильными ходами в течение полутора минут поставил ему мат.

Слышу, Киса с Юркой за спиной говорят: «Грандиозно! Гениально!» Приглашаю: «Следующий». И снова раз-раз — и мат! Вот уж и сумасшедшие стали говорить, что я гений. И только примерно одиннадцатый псих нерешительно проговорил: «Простите, но, по-моему, раньше так в шахматы не играли». Я еще подумал: «Ну, этого рановато выпустили в сад гулять». Но когда я понял, что меня разыграли (помню, Киса захлебывался от смеха, сверкая своими золотыми фиксами), закрыл для себя тему шахмат навсегда. Никогда больше не садился! Я много чему не научился, о чем теперь жалею. К примеру, на пианино играть. Как-то увидел инструмент дома у одного приятеля и стал просить маму: «Купи пианино, я хочу стать музыкантом».

Она бы и рада, но денег не было. Потом случилось так, что отец хорошо заработал. И мы пошли в магазин, где продавались немецкие трофеи. Там пианино стояли тесными рядами и чуть ли не одно на другом — с открытыми крышками, черно-белыми клавишами, они выглядели, как хищные рыбы — акулы или киты. И тут выяснилось, что мама хочет пианино непременно с подсвечниками. Мы пересмотрели все варианты, но нужного не оказалось. Так и ушли ни с чем. И я не стал пианистом.

— Зато вы поступили в театральный институт...

— Я с детства любил ходить в кино, в кинотеатр «Орион» на Преображенской площади. У меня были любимые артисты: Дружников, Тарасова, Массальский, Грибов, Ливанов — все, кто играл в картине «Без вины виноватые», которую я смотрел раз десять. Потом случилось так, что я познакомился с некоторыми из них. А Павла Массальского изображал в капустнике, и говорят, что был похож. Еще я сдавал книги букинистам: Достоевского, Тургенева — это читала мама. И когда в магазине спрашивали фамилию, я не говорил: Гафт, я говорил: Массальский, иногда — Ливанов, и несколько раз — Дружников.

Нахватав в старших классах двоек, я решил, что буду артистом. Мне казалось, нет ничего проще, ничего не надо знать и делать, только выйти на сцену и сказать: «Кушать подано». Стал играть в школьной самодеятельности: мне доставались только женские роли, потому что кто-то же должен был их играть, а школа мужская. Роль невесты в чеховском «Предложении» считаю своим лучшим достижением!

Помню, как в парке «Сокольники», уже пройдя первый тур в Школу-студию МХАТ, глазам своим не поверил: я увидел Сергея Дмитриевича Столярова из картины «Цирк». Это он там в белом свитере, шагая вместе с Орловой, пел великую песню Дунаевского «Широка страна моя родная». А здесь передо мной стоял грустный, печальный и усталый человек в черном костюме, с изумительно красивым лицом. Я подошел и объяснил ему, что поступаю во МХАТ, у меня басня не получается. После большой паузы он спросил: «Кто набирает курс?» — «Топорков». Опять пауза. Я было пристроился к пеньку, чтобы читать басню. А Сергей Дмитриевич мне, обычному пацану из 10-го «Б» 378-й школы, говорит: «Зачем же здесь? Приходите ко мне домой».

Даже не знаю, что это на него нашло. Так я попал к нему домой, мы с ним разбирали каждое слово в басне «Любопытный». Сергей Дмитриевич очень мне помог, я считаю его своим первым учителем, низкий ему поклон. А подбадривали меня во время поступления Игорь Кваша и Миша Козаков, которые уже являлись студентами и были такие уверенные в себе, даже несколько наглые. Чем-то, видимо, я им приглянулся. И когда я увидел свою фамилию в списках поступивших, от волнения убежал, и бежал без остановки две станции метро.

Дома я с гордостью объявил, что меня приняли. Но, кажется, родители были вообще не в курсе, куда я поступаю. Мама почему-то решила, что меня приняли в кружок геофизики при заводе. И на вопросы знакомых: «Где Валя?» — первое время отвечала: «В кружке». — «А что там делают?» — «Хлопают в ладоши».

Помню, как на втором курсе Школы-студии МХАТ я попал на съемки картины «Убийство на улице Данте» к Михаилу Ромму и не мог связать двух слов, увидев Плятта и Штрауха. Я буквально застыл. Второй режиссер Столбов сказал: «Как мы ошиблись в этом парне!» И все остановилось в это мгновение. Казалось, что все замерло. Когда я переступал порог киностудии, я не мог оправиться от этого ощущения 20 лет. После окончания Школы-студии я недолго прослужил в Театре имени Моссовета, потом меня выгнали.

К тому моменту я успел познакомиться с великим Эрастом Гариным. Эраст Павлович как раз ставил «Тень» в Театре сатиры и сказал мне: «Молодой человек, у нас артист запил, не сыграете ли вы роль ученого?» Он пригласил меня репетировать к себе домой. Представляете, сначала Столяров, а потом Гарин! С ними и постоять-то рядом — это с ума сойти!

Помню, мы шли к нему в кабинет через множество комнат. И в одной из них стояла кровать с сеткой, в которой под простынкой лежал… труп. Причем уже высохший. Безжизненная рука свисала с кровати, личико — кожа да кости. Мне показалось, что это ребенок. Эраст Павлович, не обращая внимания, провел меня в свой кабинет и заговорил о Мейерхольде. Но мне ничего в голову не шло, все хотелось ему сказать: «У вас же человек умер!» Гарин напрасно провозился со мной, увидел, что я ничего не понимаю, и пошел меня проводить. Опять мимо трупика. Я мучительно думал: «Господи, кто бы ему сказал...» Сам я так и не решился. И хорошо, потому что это была жена Гарина — Хеся Локшина, его помощница и непревзойденный мастер дубляжа. Она просто спала. А выглядела так всегда — это было для нее нормально.



Ну а из моего дебюта в Театре сатиры ничего толкового не вышло. На премьере я перепутал партнерш, стал разговаривать с Аросевой, а нужно было с Зелинской. Ольга Александровна прошептала: «Идиот, она стоит сзади!» Я повернулся, задел декорацию, которая чуть не упала в оркестр. А в зале сидели мои мама с папой и моя будущая жена, красавица Алена Изоргина! Конечно, после этого меня в «Сатире» не оставили. Правда, через 10 лет я все-таки поступил в этот театр и играл графа Альмавиву в «Женитьбе Фигаро». Это был второй спектакль, который видела моя мама. Потом мы с ней шли домой, она долго молчала. Я не выдержал: «Ну как?» Мама сказала: «Валя, ну какой же ты худой!» На этом ее посещения моих спектаклей закончились. Даже когда я перешел в «Современник» и маму приглашала лично Галя Волчек, мама отвечала ей: «Я его и дома вижу».

— Вы упомянули красавицу Алену — вашу первую жену. Вы ведь прожили с ней не очень долго, как и со второй женой...

— Моя первая супруга Алена — замечательная. Я ее любил и, пользуясь словами Жени Евтушенко, никогда не разлюблял. Люди, когда видели ее на улице, замирали, столбенели от ее красоты. Она работала манекенщицей в Доме моделей на Кузнецком Мосту. А у советских манекенщиц была возможность выезжать за границу. Пока мы были вместе, Алена успела побывать и в Америке, и во Франции, и в Италии — объездила почти весь мир и каждый раз возвращалась еще более красивой.

Когда мы с Аленой поженились, переехали к ней. И единственную комнату, где жила еще теща, интеллигентнейшая женщина, досками разделили на три части. Это был низкий первый этаж, и каждые пять минут мимо окон, почти касаясь стекол, проезжал троллейбус. Я любил Алену, а она любила животных. Я тоже их люблю, но не до такой степени.

Она каждый день приносила домой или котенка, который писал на батарею, или безногих голубей, которые летали у нас над головой, — пахло в доме невозможно. Пес, подобранный Аленой, сидел вместе с нами за столом и пил кофе. Тараканы и клопы так вписывались в общую картину, что их жалко было давить. Я ходил весь в шерсти и перьях. Но Алена была прекрасна! При этом я был слишком молод, чтобы совсем не увлекаться другими женщинами.

И, в конце концов, Алена тоже встретила другого человека и полюбила его. Это был киновед Даль Орлов. Мне один артист рассказывал, что у них в доме до сих пор просят не произносить мою фамилию. При этом Даль называет меня «серым артистом» — мол, он о таких не пишет. Ну пусть так. Главное — Алена обрела свое семейное счастье. Отношений мы с ней не поддерживаем. Зачем?

— Со второй женой вам, наверное, не так просто было разорвать, ведь она родила вам дочь...

— Интересно, что до меня за Инной Елисеевой ухлестывал Эдвард Радзинский. И когда, не зная этого, я спросил Эдика о ней, он сказал: «Инна прекра-а-а-сная!» Перехвалил. Видимо, старался поскорее от нее отделаться. Характер у Инны — тяжелый случай, но она была яркой, недурна собой. Эффектно водила машину. «Жигули», на которых она за мной приезжала в театр, мне в то время казались самолетом. Там еще была дача, и я представлял, как поставлю столик на чердаке и сяду что-нибудь сочинять.

Думал: «Надо же, какая богатая баба, вот поживу-то хорошо!» Но я был наказан за такой подход. Хорошо пожить не удалось. Тесть, лауреат Сталинской премии, меня сразу не принял. Хотя теще я нравился — она видела что-то в театре, только не поняла: я на сцене был или не я? Дома-то я выглядел совсем по-другому. Как-то за обедом я спросил: «Можно мне еще цыпленочка?» А мне говорят: «Когда будете зарабатывать, тогда и получите цыпленка». И я ушел из этого дома навсегда.

Почему-то пишут, что Инна была балериной — нет, она вообще нигде не работала. Балериной была наша дочь Оля. О дочери скажу немного, это для меня больная тема. Ведь в том, что с ней случилось, много моей вины и моих грехов. Хотя мы с ней не жили вместе, но я должен был это предвидеть и предчувствовать. Она хотела стать драматической актрисой, я с ней занимался, и Оля (Остроумова. — прим. ред.) тоже. Если бы дочь взяли в театральный — ничего бы этого не случилось.

Курс набирал Женя Лазарев. Он сказал мне: «Знаешь, не очень... Но если ты хочешь — я ее возьму». — «Не надо. Если «не очень» — зачем же тогда калечить судьбу?» — ответил я... А ведь она так хотела! Кроме того, у дочери случилась неудачная любовь. Я не могу сейчас говорить о ее маме ни плохо, ни хорошо, потому что Инна умерла через несколько месяцев после гибели дочери, но она Олю буквально затравила. Кончилось все тем, что Оля ушла из жизни. Я посвятил дочери стихотворение:

 

 

 

 


Ах, если бы она была жива,

Я все бы отдал за нее, все бросил,

Слова, слова, слова, слова...

Мы все их после смерти произносим.

И пишутся в раскаянье стихи,

Но в глубине души навечно будут с нами

Грехи, грехи, грехи, грехи, грехи...

Которые не искупить словами.

Что тут можно сказать? Оправдания нет, вину мою исправить нельзя...



— В своем интервью Ольга Левитина — дочь вашей жены — рассказывала, что у вас еще есть сын, который живет в Бразилии, и вы ему помогаете...

 

 

 

 

 


— Когда-то давно у меня был короткий роман — всего несколько встреч. Я ничего не знал о том, что родился ребенок. Мать Вадима — благороднейшая женщина — ничего от меня не требовала, ни на чем не настаивала, даже ничего не говорила. Когда Вадиму исполнилось три годика, они уехали в Бразилию. Тогда же мне сказали, что у меня есть сын. Сейчас ему уже сорок с лишним лет. Только недавно его мать мне позвонила и сказала, что с ним произошла беда.

Вадима сильно побил таксист, изуродовал его. Она опять ничего не просила — никаких авантюр с ее стороны, все очень чисто. Но я сам стал помогать, как мог, высылал деньги на лечение. И Вадим выздоровел. Он далеко, я никогда его не видел, совсем не знаю, но интерес к нему есть. Судя по фотографиям, он похож на меня. Красивый парень.

 

 

 

 


 


— После Инны вы ведь долго не женились...

— Виолончелистка Алла не была моей официальной супругой. Она играла в Госоркестре под управлением Евгения Светланова. По-моему, там во всем Госоркестре выделялись только два человека — она и дирижер. Потрясающе играла на виолончели, потрясающе готовила...

Хорошая женщина, но странная: почему-то она думала, что я ей изменяю. Ей говорили, что у меня роман с Лией Ахеджаковой, что меня видели ночью у Лии в гостях и как я в палатке у ее дома водку покупал. И Алла верила, хотя это неправда. Ну не было у меня при ней никаких измен и загулов! И мне надоело ее в этом убеждать. Однажды она устроила скандал прилюдно. Мы были в Доме кино на премьере картины «Ночные забавы», где я играл любовника героини Ирины Алферовой. В начале фильма есть сцена, в которой мы с Ириной лежим в постели. Алла дальше даже смотреть не стала — развернулась и как дала мне по морде! Тут уж я ушел. Больше мы с ней не встречались.

— И вот вы, наконец, встретили Ольгу Остроумову...

 

 

 

 

 


— Знаете, я благодарен всем женщинам, которые у меня были, — они многое для меня сделали, многому научили. Но особенно, конечно, Оле. Она вообще меня переродила, с ней я стал совсем другим человеком. Мы вместе снимались в «Гараже» у Эльдара Рязанова, по сюжету я говорю ей всего одну реплику: «Рациональная вы моя», но за кадром мы друг другу даже «здрасте» не сказали. Хотя Оля мне очень нравилась. Но я знал, что она замужем, что любит мужа и, судя по всему, человек очень верный и серьезный, далекий от интрижек и фривольностей. Поэтому я даже попытки тогда не сделал к ней подойти. А чтобы о ней не думать, попытался найти в ней несуществующие недостатки — что-то даже сумел насочинять.

Прошло много лет. Я к тому времени жил один. И случайно увидел Олю по телевизору в какой-то передаче о женском счастье и несчастье. И понял, что она одинока. Стал искать с ней встречи. Это заняло буквально пару дней: меня пригласили выступить на одной частной вечеринке в кафе в Сокольниках, а я попросил, чтобы пригласили и Олю. Она согласилась, и мы встретились. Помню, чтобы ее заинтересовать, я не нашел ничего умнее, чем сказать: «Посмотрите, какие у меня мускулы!»

 

 

 

 

 


Наверное, она подумала: «Идиот!» Потом я предложил ее проводить: мы шли долго, пешочком, было прохладно, я снял пиджак и накинул ей на плечи. Мы не торопили события. Я ухаживал за Ольгой довольно долго. А расписались мы вообще через несколько лет. Это произошло, когда я лежал в больнице после очень серьезной операции — она же меня туда и отвезла, когда я плохо себя почувствовал. И вот мы пригласили в больницу женщину из загса.

Туда же пришли свидетели, принесли букетик цветов. Конечно, необычная получилась свадьба, но у нас все необычно. И это было гораздо интереснее, чем в загсе, сколько можно — третий раз уже! И к тому же способствовало моему восстановлению: я ожил, началось выздоровление. В Ольге есть та простота, которая называется божественной чистотой. Она актриса! Любимая актриса.

Недавно в Петербурге был концерт благотворительного фонда «Артист», читали «Евгения Онегина»: Женя Миронов, Маша Миронова, Лиза Боярская, Максим Матвеев, Игорь Верник, я и моя Оля. Вы бы послушали, как она читала! Какое тонкое понимание, какое овладение текстом Пушкина, его мелодикой, его смыслом. Совершенно не напрягая голоса, она разговаривала с залом стихами Пушкина. Великая актриса, она потрясла зрителей и, единственная, была награждена аплодисментами, прервавшими ход чтения. Вот это моя Оля, которую нельзя не любить.

При этом и все хозяйственные заботы она взяла на себя, полностью отгородила меня от быта, дала возможность заниматься только творчеством, за что я ей очень благодарен. Кроме того, благодаря Оле у меня появилась большая семья — ее дети Оля и Миша. Я их люблю как своих, а внуков — обожаю. Это мое счастье, особенно Захарчик, сын Оли, — ой, какой мальчик! А у Мишки две девочки — одной шесть лет, другой скоро исполнится два годика. Тоже мои любимицы.

— Выходит, с женщинами у вас получилось так же, как и с театром. Вы долго искали то, что подходит именно вам, и в конце концов нашли, хоть на это и ушли десятилетия...

 

 

 

 

 


— Действительно, до «Современника» я сменил несколько театров. Театр на Малой Бронной, к примеру. Там царила Ольга Яковлева — артистка замечательная, но она занимала слишком много места, не оставляя его другим. Из-за нее ушли Даль, Ширвиндт, Петренко, Державин. Я пытался поговорить с Эфросом: «Анатолий Васильевич, эта женщина погубит и вас, и театр. Я только что готов был убить ее на сцене — только ради вас не тронул». — «Валечка, — ответил Эфрос, — ну что вы, она вас всех так любит». Но на следующий день он уже старательно избегал смотреть в мою сторону.

А ведь когда-то, когда Эфроса изгоняли из «Ленкома», мы с Ширвиндтом, Державиным и другими артистами ходили защищать его к Фурцевой. Она при нас куда-то звонила, изображала, что хочет помочь, но видно было, что все это вранье: «Ах, если бы раньше, ох, уже ничего нельзя сделать». И мы решили добиваться встречи с Демичевым — главным человеком по культуре в Политбюро. Ответственным за встречу был я. В день, когда мы собрались прорываться к Демичеву, мне неожиданно очень рано позвонили из его приемной: «Петр Нилович хочет сам с вами поговорить». Сам, представляете? Слышу в трубку, как одна секретарша переключает звонок на другую. Наконец, его голос:

«Валентин Иосифович? Это Петр Нилович!» — «Петр Нилович, это такое счастье, что вы мне позвонили! Нам необходимо встретиться! Когда к вам можно прийти?» — «Я сам приеду к вам в театр. Там помойка есть у входа — вот у помоечки давайте и встретимся». — «У помойки?» — «Да, там самое место!» Оказалось, это Ширвиндт с Державиным меня разыгрывают. Это было ловко сделано чисто по звуку: пока «Демичев» не заговорил, трижды менялись телефонистки, переключавшие друг друга. Ну а из нашей затеи пробиться к настоящему Демичеву ничего не вышло: он нас не принял. Но мы же, во всяком случае, попытались заступиться за Эфроса!

И вот, когда я ушел из театра на Малой Бронной, я уехал в Ялту. На пляже встретил Андрея Миронова. Лежим с ним, загораем. С закрытыми глазами, не глядя в мою сторону, Андрюша говорит: «Хочешь графа в «Фигаро» сыграть?» Я точно так же, не напрягаясь, отвечаю: «Хочу». Так, благодаря Андрюше, я снова попал в «Сатиру». Однажды после спектакля за кулисы пришел Ефремов и пригласил меня в «Современник». Он давно мне предлагал перейти, но я не нравился Галюне Волчек.

 

 

 

 


 


Впрочем, после того как в спектакле «Валентин и Валентина» я сыграл небольшой эпизод, Галя переменила отношение ко мне. Билеты в «Современник» было не достать. Помню, я звонил Кваше: «Игорь, вы не можете сделать два места — мне и моей жене? Или хотя бы одно место...» Я сам мог и на ступеньках лестницы посидеть — лишь бы увидеть, как мой однокурсник Олег Табаков гениально играет Адуева в «Обыкновенной истории».

Я тоже потом играл в этом спектакле — Адуева-старшего, вместо Мишки Козакова. Помню, я впервые в этой роли вышел на сцену — и слышу из зала разочарованное: «Ой, не Козаков...» Первые мои гастроли с «Современником» были в Алма-Ату и Ташкент. Почти все поехали на экскурсию в Бухару, а я остался в гостинице, мне было интересно в Ташкенте, особенно на рынке.

Вышел на улицу — стоит Евстигнеев. Женя тоже не поехал, и я обрадовался, когда он предложил пообедать вместе. «Жалко, Жень, что мы не поехали в Бухару, да? Скажут, что мы ничем не интересуемся, да?» — «Чего «да»? Вон киосочек стоит, видишь? Сейчас пойдем купим открыточки. И будем знать больше их». Мы заказали коньячку, и нам его принесли в чайнике — в стране была объявлена борьба с пьянством, вырубали виноградники. Ужас! Мы выпили по рюмашке. Я сказал: «Женя, у меня не получается Адуев. Как играть?» — «Репризно», — сказал Женя своим неповторимым голосом. И я услышал звук, которым надо играть Адуева. Репризно — это значит крупно и просто.

А каким пронзительным был Игорь Кваша! Много лет наши грим-уборные располагались рядом. Он там за стенкой, я — здесь. А стенка — общая. Я до сих пор не могу свыкнуться с мыслью, что за стенкой Игоря уже нет. Иногда кажется, что он стоит за моей спиной. Я даже слышу его голос: «Чего-то плохо себя чувствую». Оборачиваюсь — никого нет.

— А бывало, что кто-то из друзей по театру обижался на вас за ваши колкие эпиграммы?

— Иногда мне говорят: «Какой ты злой». Но эпиграммы и должны быть острыми, колкими. Не потому, что я лучше, а они — хуже, упаси боже так думать! При том, что действительно злые эпиграммы, которые мне приписывают, на самом деле не мои. Про Безрукова я не писал, хотя мне уже надоело всех разубеждать. И про трех Михалковых — тоже не мое. Эта эпиграмма сочинена другим автором в начале XVIII века, только там фамилии другие. Я просто не мог такое написать — ведь Никиту Михалкова я очень люблю. А отца его высоко ценю и уважаю.

 

 

 

 

 


— А сейчас вы пишете эпиграммы?

— Сейчас в основном — стихи. Совсем скоро выходит моя новая книга — ее оформляет гениальный Михаил Шемякин. Так что дел у меня хватает. Сейчас в театре, правда, уже не так много ролей, как раньше. Но вот спектакль «Игра в джин», где моя партнерша — Лия Ахеджакова, требует колоссальной энергии. И зал всегда полон, лица прелестные, люди ходят, несмотря на то, что билеты дорогие. По мне, так слишком, пожалуй, дорогие — мне даже неловко играть за такую цену.

— Но вы же — звезда...

— Ну что такое звезда... Вот некоторое время назад мы с театром ездили в Баден-Баден на гастроли. Однажды иду я там по улице — навстречу интеллигентный человек в очках. Обращается ко мне: «Я вас узнал. И, вы знаете, я тоже из себя кое-что представляю. Послушайте мои стихи». Думаю: ну, какой-то ненормальный. Говорю: «Простите, не надо. Я сам из себя ничего не представляю» — и хочу идти дальше.

 

 

 


 

 

 


Но он все-таки начинает читать, и я понимаю, что стихи — хорошие. Потом он говорит: «А ведь я певец, знаменитый баритон, потом стал тенором. Моя фамилия Моисеенко. Я пел в Италии, в Англии, во Франции». Я говорю: «Ну перестаньте». И тогда он на всю улицу как грянет! Немцы, конечно, сразу оглядываться начали — ну не принято у них. А Моисеенко действительно оказался оперным певцом, в прошлом очень известным. Голос — невероятной силы и красоты.

При том, что ему уже 66 лет и он давно не выходит на сцену. Живет в Сыктывкаре. Теперь мы с ним перезваниваемся, и он мне по телефону поет. И у меня сейчас задача сделать о нем передачу. Пусть люди услышат этот голос. А сколько таких? Так что кто звезда, а кто нет — это все очень относительно, поверьте.

 

 

 

 

 

Елена Костина
«7 дней»